А они любили его, своего бедного болотного божка. Они его любили и, точно тебе говорю, не знали, как им быть, – глядя на него, я видел их смятение. Они гадали, то ли им сдаться и попросить своего бога назад, то ли продолжать сражаться – они тогда еще вели против нас партизанскую войну: разбили в своем мертвом лесу лагерь и стреляли в наших солдат с верхушек ни на что больше не годных деревьев-призраков.
Я кормил его дымом так же усердно, как кормлю тебя. Они, разумеется, сдались.
Наши жрецы вернули его им. Со всем должным почтением. Маленький уродец. Надеюсь, он хорошо правит своим клочком мокрой земли и дает своему народу достаточно рыбы.
Так что не буду утверждать, что ты самый слабый бог из всех, за кем мне доводилось приглядывать. Я ведь всего тебя простучал ногтями. На тебе довольно толстый слой металла с изрядной примесью золота. Агаты на твоем лице невелики, но искусно отшлифованы. Резьба по кости просто изысканная.
Но все равно, ты мал, и родина твоя тоже. Не сочти за оскорбление. Твои люди хотя бы поклоняются тебе? Освободить тебя они не могут. Глядя на тебя, можно подумать, что ты у них приставлен надзирать за чисткой каналов. То-то они, наверное, заросли теперь без тебя. Извини. Такое поклонение, наверное, только раздражает.
Я говорю тебе это для того, чтобы ты мог передать мои слова своим людям, тем, что оплакивают тебя в твоем храме.
Пошли им сны. Ведь то, что ты посылаешь отсюда в направлении запада, это сны? Или летучие мыши? Вели своим людям сдаться, пусть они ведут себя смирно, платят дань. Им не будет плохо. Зато они смогут прийти и забрать тебя.
Я знаю, что ты добрый. Спасибо тебе за это, ты ведь не можешь запретить мне говорить тебе спасибо. Я здесь уже давно и вижу тебя каждый день. Я знаю, что ты суров и даже ревнив, и все же я знаю, что ты добр ко мне. Для этого не нужны слова. Ты – добрый бог.
Бывает, солдаты со мной разговаривают, они не злые. Иногда мы сидим вместе, они расспрашивают меня о тех, кто был тут раньше, и сами рассказывают мне, что творится в городе. Я готовлю им еду, наливаю вино; бывает, они и мне чуток плеснут, разбавленного, с водой или с молоком.
Выйди я из башни на улицу и ступи обеими ногами на здешнюю землю – что мне запрещено, – то им пришлось бы исполнить приказ, и мне кажется, они сделали бы это без радости. Плакать, конечно, тоже не стали бы, просто сказали бы что-то вроде: «Эх, старый раб! Зачем ты так? Что вот теперь с тобой делать?» или «Эх, старик! Жалко мне тебя!» Да и потом, заваливая меня камнями или попросту спихивая мое тело в канаву, добавили бы что-нибудь в таком духе. Может, кто и расчувствовался бы, не знаю.
А вдруг бы они задумались: «Неужто он был несчастлив?» Иногда я говорю им о своих старых печалях – сколько бы я ни твердил себе: «Нет, это все твое, вот и держи это при себе, других твои несчастья не касаются, им не надо знать», – все равно иногда вырывается. Трудно все время молчать. Так что, может, кто-нибудь из них скажет: «Когда-то у него был сын, а теперь его самого больше нет» или «Что-то было у него на сердце, у бедного старого раба».
И они вспомнят историю о том, как одного человека забрали из дома, от жены и младенца, когда все только началось. Забрали из селения, которое называло себя городом ради того, чтобы иметь собственного божка. Они с божком и ушли оттуда вместе: бог – как заложник, человек – как раб.
Потом они доложат начальству, что умер тюремщик – мне это слово нравится не больше, чем тебе, но между собой они зовут меня или так, или просто – раб. И будут ждать и выполнять мои обязанности до тех пор, пока не пришлют кого-то мне на смену.
Да, на твоем месте я бы надеялся, что это случится еще не скоро! Представляю, как они будут тебя полировать, эти молодые грубияны, или жечь твои благовония. Ох, горе! Даже смех берет.
Нечего так на меня смотреть. Я не собираюсь идти топтать грязь, хоть и устал от всего порядком.
Ты добрый. Я вижу это по едва заметной косинке в твоих глазах. По той задумчивости, с какой ты смотришь в небо. Что это у тебя в руках – оружие или крюк для ловли зверей? Или шест, чтобы ощупывать им дно ручья?
Я намотал на дерево немного лимонной кожуры. Запах резковат, но, надеюсь, тебе понравится.
Доброй ночи, бог.
Конечно, можно украсть из оружейной какой-нибудь кинжал, но что потом? Мимо солдат ведь не пройдешь. К тому же они теперь вроде как земляки мне.
Из города иногда приходят офицеры. А еще жрецы и предсказатели. Нечасто, а так, если надо устроить новых заложников, провести церемонию, отметить годовщину. Ходят туда-сюда и поют: «Лу, лах, кайя, лу, лах» или что-то вроде. Мелодию давным-давно можно было запомнить, песня почти всегда одна. Но я не хочу. Мне петь не положено. Зато забавно смотреть, как бормочут слова солдаты.
Один раз пришла верховная жрица со жрецом, и они запели другую песню. Стояла жара, несмотря на облака и грозы. Я был почти такой же мокрый, как они, хотя и следил за ними отсюда, из-под крыши; пот лил с меня ручьями, пока я переходил от окна к окну. Они были старые, старше, чем я сейчас, он был весь в синяках, руки-ноги в царапинах, она тяжело дышала, и все же по каменной лестнице наверх, к капитану, они взбежали резво.
Разговаривали в оружейной. Я принес им вино и специально замешкался, чтобы послушать. Боговдохновенные молчали. Жрица упорно смотрела на грозу.
– Мы их догоним, – сказала она.
– Что, прямо всех забрали? – спросил капитан. Она ничего не ответила, и жрец, помешкав, кивнул.
– Они хорошо дерутся, – сказал он.
Мы снова воевали. Это была совсем маленькая война против умирающего порта. Наши батальоны вихрем пронеслись по течению реки и вдоль побережья. Но противники послали к нам своих переодетых лазутчиков. Те убили стражу и забрали наших богов.