Это был тот, кого мы называли Историком, – интеллектуал высочайшей пробы, на которого мы в своей прежней политической ипостаси нарадоваться не могли. Он возглавлял партию столько, сколько мы себя помнили, и даже, как выражается А., недавний раскардаш не сдвинул его с места.
Кое-кто из бунтарей пустился по его поводу в скучные рассуждения вроде: «На самом деле он зол, как черт, ему вовсе не нравится то, что случилось, он хочет все изменить». Если так, то это еще вопрос – к добру или к худу, Историк считался среди нас самым ловким и беспощадным полемистом. Человек с таким острым языком и широкой эрудицией, как он, должен, казалось бы, стыдиться той недостойной критики, с которой он обрушился на внутреннюю оппозицию – и в упадочничестве их обвинял, и в деградации, – субъективная чушь, не имеющая никакого отношения к делу, но он, похоже, не знает, что такое стыд. Хотя, возможно, я ошибаюсь, и он каждую ночь долго плачет, уткнувшись в подушку, прежде чем заснуть.
Короче, мы были так потрясены, увидев его там, что у нас даже сердца заколотились как бешеные от хлынувшего в кровь адреналина. Лично я в последний раз встречался с ним как раз по поводу наших баталий об отделении и даже удостоился чести получить от него индивидуальную словесную взбучку.
– Святое дерьмище, – прошептал А. – Это надо же, идет себе как ни в чем не бывало, во наглость-то…
Признаюсь, при виде его я тоже испытал род восхищения, смешанного с ужасом, – прийти сюда незваным, нежданным, просто так сесть и слушать, как все перешептываются у тебя за спиной, ловить на себе косые взгляды, рисковать тем, что организаторы могут попросить тебя выйти – хотя я знал, что ничего такого они не сделают, – это надо иметь смелость.
В общем, мы сидели и глазели на него. А он на нас даже не взглянул. Свернув с тропы, он направился к флигелю, где ему открыла дверь высокая, бледная женщина, которую я сразу узнал, – злоязычная наемная писака, из тех, кто не стесняется для достижения своей цели пускать в ход самые банальные средства.
На пороге Историк замешкался. В воздухе что-то просвистело – это стая голубей пролетела над самой землей и опустилась на газон. Историк смотрел через стеклянную переднюю стенку зала в фойе, туда, где отчаялся вызвать человека в шляпе на разговор лоялист, торгующий книгами. Историк вошел внутрь. Старик в шляпе тоже повернул голову. Должно быть, его отвлекли птицы.
– Они здесь по другому поводу, – сказал кто-то из организаторов. Я подошел к двери на цыпочках, ступая с преувеличенной осторожностью, как жокей, и потянул на себя отксерокопированную бумажку, на которой значилось: ЛЕВЫЕ ТЕНДЕНЦИИ – ВСТРЕЧА ПО ГРЕЦИИ: КОМНАТА 2Е.
– Общеевропейская встреча, – сказал он. – Только руководители партий. Ты можешь представить, что они и мы арендовали это место в один и тот же день?
Я мог. Подходящих мест для таких событий не то чтобы уж пруд пруди.
Мы пофантазировали на тему, что каждый из нас сказал бы Историку, столкнись мы с ним в туалете. Все посмеялись, но несколько натужно, не то что пару минут спустя, когда мы с тобой, вернувшись в зал, снова увидели пыльную шляпу.
Последнее заседание было посвящено стратегии и «конъюнктуре» – «нынешним» левым. Выступающие варьировались от традиционных шапкозакидателей до аналитиков-пессимистов, которых я нашел более убедительными – они хотя бы отдавали себе отчет в том, что говорят. В зале собралось человек сто. Мы знали, что организаторы будут разочарованы, и с интересом ждали, признаются они в этом публично или нет.
Мы знали – или узнавали в лицо – почти всех. Кроме того человека в пыльной шляпе – его никто из нас никогда раньше не видел.
Он снова взял микрофон. Было видно, что многие решили: он – один из тех безобидных эксцентриков, которые кучкуются вокруг крайних левых. Те, кто еще слушал выступления, ждали, что он проговорится и чем-нибудь выдаст свою политическую принадлежность, но он не прибегал к стилистическим приемам ортодоксов, не нес защитную околесицу, как центристы, не глумился гнусаво, как спарт. На мероприятия вроде этого я хожу уже много лет и повидал их столько, что и вспоминать тошно, но никогда еще не слышал, чтобы кто-то говорил, как тот тип.
Об этих вещах мы, возможно, еще узнаем, говорил он. Неолиберализм – вульгарное времяпрепровождение, но, заметил он, сама вульгарность – это приводное колесо, и как мы будем его использовать – пристроим к делу на водяной мельнице, будем поливать его кислым гуано или забьем в него каменный клин?
Конечно, я был в восторге, слушая его, а как же иначе?
Председатель начал приставать к нему со своим «Закругляйтесь» и «Ваши три минуты истекли». Мне хотелось вступиться за него, крикнуть, пусть говорит, сколько хочет, ведь он хотя бы не сыпал избитыми клише и не бубнил монотонно на привычном наречии.
Но тут с его уст сорвалось что-то вроде: «Как же мы уцелели в бостонской сладкой ловушке? Ведь нам говорили, что это наша сторона, там были фальшивые флаги».
Кто-то захихикал. Я оглянулся по сторонам и подумал: «Я что, один это слышу?»
Капитал – это стеклянная пика, которая пронизывает собой все, продолжал он, это аккумулирующий ритм, которому можно найти антифазу, создать помеху.
В аудитории замычали, а я едва не заорал: «Вы что, спятили? Да послушайте же его! Это же потрясающе!» Но все его слова встречали такое же нетерпеливое презрение, и он, завершив речь в полном одиночестве, передал микрофон распорядителю и с достоинством вернулся на свое место.
Я был активистом еще до того, как появилась на свет ты и твои сверстники. В худшие времена я твердил тебе, что работать с молодежью, которая всегда составляет основу любой оппозиции, дорогого стоит. И понимаю, почему ты так скептически принимала мои слова, в особенности зная, чем все кончилось. Тебя тошнило от сентиментальности, морализма, а также от интриг и злобы, которые всегда приходят с ними. Но я продолжаю стоять на своем. Я знаю, что не открою Америку, если скажу, что лучшие идеи всегда рождаются в коллективе, но в тот раз я впервые в жизни пускался на мозговой штурм с группой людей, большинство из которых были намного моложе меня самого. Совершенно особенное чувство, и я ценю его.