– Давай зайдем, – предложил я Уильяму в самый день отъезда.
– Давай.
Подозреваю, что читателю уже понятно, в каком направлении движется мой рассказ.
Две комнатки музея были битком набиты шкафами и витринами, очаровательными каждая по-своему. Старые хирургические артефакты, диорамы медицинской истории. Косые солнечные лучи проникали внутрь помещения, почти ничего не освещая.
Я повернул за угол и замер.
– Что там? – спросил Уильям, заметив выражение моего лица. Он бросился к витрине и увидел мою находку.
Внутри висел скелет, но не весь: череп, ключицы с грудной клеткой, правая рука целиком и плечевая кость левой – вот все, что от него осталось. Ниже четырнадцатого позвонка все отсутствовало. Кости были отполированы. Рисунок выступал на них очень четко. Я смотрел на морские сцены, разглядывал горгулий, причудливые растения и орнаменты, линии, которые выглядели так, словно их провели только ради удовольствия проводить линии.
Уильям положил на стекло руку.
– Это же… – начал было он, но я перебил его:
– Не надо.
«Происхождение невыяснено, – гласил сопроводительный ярлычок. – Художник неизвестен».
Я глядел на череп.
– Уильям, – сказал я, – когда тебя отстранили тогда от занятий, по университету, как ты сам понимаешь, поползли слухи…
– Ладно, – произнес он. – Тебе я расскажу.
И он сделал шаг вперед.
– Это оно. То тело, о котором ты столько слышал. В первый момент я подумал, что это, возможно, другое, но нет. Это оно. Точнее, то, что от него осталось. Что они с ним сделали? – прошептал он. – Ты только посмотри…
– Откуда оно здесь? – спросил я.
– Здесь, в смысле, вот тут? – Он указал рукой на витрину. – Или вообще? – И он повел рукой, словно заключая в очерченную им окружность весь мир. – Не знаю. Более того, я считаю, что с моей стороны было бы неразумно пытаться это узнать. – Его голос звучал на удивление сухо. – Если на свете и есть те, кто знает, как это попало сюда, то именно их компании мне следует избегать. – Он посмотрел на меня в упор. – Но с тобой мы поговорим.
Я приехал на юг. Когда я вышел из вагона, Уильям окинул меня внимательным взглядом: я снова похудел. Мы сели на велосипеды и покатили в Даунз, а по дороге съехали в какой-то глиняный карьер, где с удовольствием пообедали сандвичами. День выдался необычайно жаркий. Из тех, когда басовито жужжат шмели, грузно перелетая с цветка на цветок, одуряюще пахнет жимолостью и всякой такой всячиной, – короче, из тех, на которые так горазда наша природа летом, когда ей случается бывать в хорошем расположении духа: нигде, кроме Англии, не бывает больше таких дней. Тишина, покой и очарование, почти всегда проникнутые ощущением близящейся угрозы. В общем, день был из тех, по которым начинаешь ностальгировать еще до того, как они закончатся.
– Так как там у тебя дела, на твоем севере? – натянуто спросил Уильям.
– Справляюсь потихоньку, – ответил я. – Осталось уже недолго.
Он кивнул.
– Знаешь, – продолжил он после некоторого молчания, – я, кажется, знаю, что, по-вашему, произошло тогда в Глазго. – Он откусил от сандвича, затянулся сигаретой, запил это все глотком сидра. – Но я не умею резать по кости, Джеральд. Даже плохо, и то не умею. – И он улыбнулся мне. – Пренеприятное испытываешь чувство, когда знаешь, что коллеги видят в тебе вора, крадущего мертвые тела ради того, чтобы превращать их в жуткие произведения искусства. И считают, что по тебе виселица плачет…
– Не все, – перебил его я. – Кое-кто из нас…
Он поднял руку, чтобы я умолк.
– Не я расписал этот чертов труп, хотя украл его действительно я, – сказал он.
И пока воздух вокруг нас густел, а тени становились длиннее, он рассказал мне все, вот эту самую историю, которую я, с некоторыми изъятиями и незначительными исправлениями, набросал здесь.
Было ясно, что он понимал – я верю каждому его слову. Я видел, что мое безоглядное доверие дает ему облегчение. Только его описание первых ночей, проведенных с трупом в съемной каморке, где Уильям устроил свою лабораторию, вызвало у меня реакцию, близкую к шоку.
Назад, к поезду, мы неслись с бешеной скоростью, так что волосы развевались.
Много лет спустя я имел честь долго работать с Уильямом рука об руку. А после его смерти некоторое время даже управлял делами одной из основанных им благотворительных организаций. Это давалось мне нелегко, но ради его памяти я старался.
Карьера Уильяма стала набирать обороты уже после войны, когда его изначально прохладное отношение к Национальной службе здравоохранения постепенно сменилось энтузиазмом. Он никогда не интересовался политикой, зато много работал с молодыми врачами в больницах по всей стране, в результате чего в пятидесятые его имя оказалось накрепко связанным в общественном сознании с так называемой социальной медициной. Именно за заслуги в этой сфере его и наградили орденом Британской империи. Интересовался он и педагогикой: из него вышел хороший учитель, хотя и увлекающийся порой. Сегодня его имя связывают по большей части с одним хирургическим приемом – честь, над которой он посмеялся бы вслух, хотя в глубине души наверняка был бы польщен.
У него были своеобразные воззрения на медицинскую этику. Он не просто поддерживал идею предполагаемого согласия передачи органов, он считал, что при отсутствии воли покойного, прямо воспрещающей подобные действия с его телом, все тела должны рассматриваться как собственность медицинской науки.
– Уильям, – ворчал на него я, – но это же смехотворно. Ты ведь шутишь.