Эта пестрая карусель не может обойтись без призраков. На каждом скопированном животном должна ехать копия привидения, седок, повторяющий некоего изначального духа. Он должен пробуждаться всякий раз, когда разномастный поезд торжественно трогается в новый путь, и, невидимо моргая, с вежливым недоверием разглядывать соседей, гадать, откуда они взялись и где пребывают сейчас, а в конце пути не сходить на землю из боязни вторгнуться в чужое духовное пространство.
Возможно, именно это сказал бы мальчик тому, кто нашел бы нужные слова, чтобы успокоить его и разговорить.
Наверное, он говорил бы срывающимся голосом, возможно, с непонятным акцентом, а еще он вполне мог бы уснащать свою речь непривычными выражениями, спотыкаясь на них так, будто они даются ему с трудом, как слова нового языка, который он выучил довольно приблизительно, и хотя объясняется на нем, но без любви, бедный мальчик, бедный молодой человек! Как будто выполняет приказ. Все это вы почувствовали бы в нем, доведись вам заговорить с ним. Вы заметили бы, как он то и дело поднимает перед собой обе руки и стискивает кулаки, точно обхватывая ими какой-то невидимый столбик, прижимается к нему из страха свалиться. Если бы кто-нибудь задал ему вопрос, откуда он, то вряд ли получил бы на него ответ – мальчик не сумел бы ничего сказать, по крайней мере, ничего связного.
Возможно, вы постарались бы увести его с улицы, но вряд ли преуспели бы, ведь он так быстр, что за ним не поспеть, и исчезает, едва почуяв, что кто-то приближается к нему не из простого любопытства. А когда его и след простынет, вы ощутите смутное беспокойство, неуверенность в том, что он не вернется с наступлением темноты и что с ним не придут другие.
Возможно, вы смотрите на него из окна, из-за той самой лошадки, и тогда вы видите незнакомца, который все пытается взобраться на что-то невидимое, хватаясь за воздух и высоко поднимая ноги, но, не находя опоры ни в стременах, ни в деревянной скамейке, он снова и снова ударяется о землю.
В наши дни город – любой город – переполнен странными, тревожащими шумами, они будят вас по ночам, задолго до наступления утра, и вы лежите в темноте, чувствуя, как колотится у вас сердце, и пытаетесь уразуметь, что это был за звук, которого вы не помните, хотя уверены, что это именно он напугал вас и вырвал из сна. Может, так было всегда, и люди испокон веку в панике вскакивали посреди ночи, а потом старательно убеждали себя в том, что разбудивший их вопль только привиделся им во сне или это нервно взлайнула соседская собака, а не кто-то позвал на помощь и не заплакал где-то одинокий испуганный ребенок, а значит, не надо бежать и спасать или утешать, ведь это не голос парня или девушки из тех, что вдруг наводнили в последнее время город и, странно одетые, прерывисто шепчущие что-то невнятное, заглядываются в окна на гладкие фигурки лошадок, пастушек и пастушков, машинок, рыбок и ангелов, на чужих фарфоровых зверушек.
Есть одно обстоятельство, о котором знают все, кто когда-либо работал с трупами. Сделай что-нибудь мертвому телу, и оно сделает что-нибудь в ответ. И это никакая не метафизика, а чистая психология. Это правило распространяется даже на самые малозаметные вмешательства: любой порез, нанесенный безмолвному образцу, уже вызывает отклик, причем многократно превосходящий само воздействие. Поэтому, чем быстрее режешь, тем лучше себя чувствуешь, но все равно в процессе всегда остается что-то подозрительное.
Документ, который я пишу сейчас, – моя вторая попытка исповедаться. Первая, предпринятая много лет назад, начиналась так: «Теперь, когда Уильяма больше нет с нами, я свободен от обязанности хранить его тайну». Написав тогда эти слова, я, к немалому своему удивлению, решил не снимать с себя этой заботы в связи с его кончиной, а подождать лучше до своей.
Приехав в Глазго, Уильям – юноша умный, охочий до почестей, слегка изнеженный, но при этом чуждый чванства – с энтузиазмом окунулся в тот водоворот пирушек и иных бурных развлечений, которые составляли тогда дурную славу студентов-медиков этого города. Вместе с тем он много и усердно занимался, в особенности анатомией. В те дни, говорил он мне потом, мертвые внушали ему уважение и будили научный интерес, но не более.
Секционная находилась в подвальном этаже. Ее забранные матовым стеклом окна располагались под самым потолком, днем в них часто мелькали ноги прохожих, видимые примерно до середины икр. Наш класс – тогда меня еще в нем не было, и то, о чем я сейчас буду говорить, я узнал позднее, – так вот, наш класс делился на группы по четыре человека; каждая группа обступала свой стол, на котором лежал труп; студенты приподнимали пропитанную формалином простыню и начинали орудовать зондами или ланцетами, выполняя команды профессора.
Шел уже третий месяц учебы, за окнами было темно, в зале холодно (по понятным причинам температуру там поддерживали минимальную). В лабораторию пускали и вечерами, однако всякий, кто приходил туда в одиночку, должен был иметь в виду, что хотя зубрежка – дело похвальное, однако резать труп в неофициальные часы – значит проявлять неуважение к другим членам своего квартета, все равно что подчеркивать в общественном учебнике. Одним из таких рьяных был Уильям.
Он срисовывал мускулатуру. Поднял освежеванную руку. Повертел ее туда-сюда, наблюдая, как ведут себя при сгибании мышцы.
Тело принадлежало мужчине моложе шестидесяти, еще довольно стройному и мускулистому, несмотря на кое-какие отложения последних лет жизни. Запустив пальцы в мускулатуру, Уильям пошарил между сгибателями и разгибателями. Они не соединялись сухожилиями, и он развел их в стороны. Открылась длинная, плавно изогнутая кость в руке мужчины.